– Больше оно вам, наверно, не понадобится, – мягко ответил Юн, молясь только об одном: лишь бы Ханс не позвонил до ночи.
– Похоже, – ответила Элизабет. – Это его слова?
– Да. В обычное время.
Остаток вечера он пролежал на чердаке, завернувшись в одеяло. Прислушивался к тому, что творится на улице, к звукам внизу. Похоже, Элизабет вслух разговаривала сама с собой – репетировала предстоящий разговор. Юн тоже часто вел такие беседы, когда видел несправедливость и не мог молчать. Мало-помалу Юн и сам поверил в то, что Ханс назначил ей встречу на Муэне: он обманул Элизабет, обидел ее, не может же он после этого спокойно сидеть дома со спящими детишками, пока жена на работе? Он должен идти, объясняться, вымаливать прощение – только бы не вздумал звонить!
Он не позвонил. Элизабет наконец ушла.
Юн встал, оделся, вытащил из картофельного погреба сидор с едой и вещами, вернулся к дому и замер перед ним в благоговении. Постоял несколько минут и начал свой путь через болота.
На улице оказалось теплее, чем он думал; невидимый дождь брызгал в лицо. Облака ползли почти по земле, составляя влажную непроницаемую тьму, но не столь надежную, как он рассчитывал. Такая погода ненадежна, меняется в пять минут – а его следы должны сохраниться!
Вдруг он застыл на месте, сраженный леденящей мыслью, что Элизабет не бросится по его следу, во всяком случае, не сразу… На то имелось множество причин, да и вообще, было бы что разыскивать, какого-то дурака…
Он опустился на пригорок, озираясь в отчаянии и не зная, что бы такое придумать. Все затянуто облаками. Вдруг, как яркий глаз в ночи, вспыхнула лампочка на хлеве Карла.
Юн вскочил с новой решимостью и пошел прямо на свет. В хлеве животные стучали копытами по деревянном полу. Юн скинул сидор и вошел внутрь, здесь пахло навозом и светились желтые пары глаз. Схватил первую же отличную овцу, выволок ее во двор, столкнул в навозный сток и принялся бить по башке, пока не раскроил череп и животное не затихло. Тогда он выдернул из балки два гвоздя, встряхнул тушу и приколотил за передние лапы к стене хлева. Располосовал живот, чтобы вывалились кишки, и положил рядом свой топор с вырезанными на ручке инициалами.
Когда Юн дошел до озера Лангеванн, первые хлопья снега уже покрыли вереск, точно болотная шерсть. Он разыскал бухточку, в которой давным-давно, словно в прежней жизни, видел под лодкой водолазов темное пятно, быстро разделся и сложил вещи на берегу. Вообще-то он собирался кинуться в воду одетым – никто не топится голышом, но как теперь быть: иначе снег скроет его следы.
Он завернул отцовский сидор в полиэтиленовый мешок, взял его в зубы и кинулся в ледяную воду. Десять гребков, и он потерял всякую связь с окружающим миром; единственными ориентирами остались слабый северо-западный ветер и пенный след за ним (если оглянуться). Но бухта в этом месте была совсем узкая, метров сто пятьдесят, посильная ширина. Он бултыхался минут пятнадцать. Все мысли вымерзли. Руки и ноги казались свинцовыми, дышал он прерывисто, со свистом. Страха не было. Он не тревожился ни о прошлом, ни о будущем. Ни о чем не тосковал. Только плыл, не останавливаясь, пока вода не превратилась в студень из ила, коряг и гнилых водорослей, а одеревеневшие пальцы не нащупали зыбкий слой торфа и не вцепились в него.
Юн глотнул ртом воздух, с трудом вытолкнул из воды сидор, из последних сил выбрался сам и дополз по трясине до твердой земли. Пока плыл, он прокусил зубами дыру в мешке и внутрь протекла вода, но почти ничего не намокло. Растер онемевшее тело полотенцем, оделся в сухое и пошел. Обжигающий холод стучал в висках.
Он добрел до того места, где в воду спускались трубы, и полез вверх, оступаясь и держась одной рукой за деревянный кожух, чтоб не потерять направление. Когда он добрался до маленького домика с вентилями, он уже терял сознание.
Снег идет, подумал он как в бреду, заползая в спальный мешок. От овцы его руки воняли ланолином. Он стал тереть их о каменную крошку, пока не растер до крови. Запах въелся в поры, забился под ногти, он горел, как рубец незримого ожога. Юна вырвало, из глаз текло, дышать нормально он все еще не мог. Снег идет, думал он в изнеможении. Снег.
Два дня прошли в полной тишине, только сыпал снег. Все вокруг омертвело. Юн обморозился, поднялась температура. Он видел, как орел отделился от скалы и описал круг в небе. Потом снова уселся на гору и вновь взмыл в небо, чтобы сделать еще один круг, точно последняя тонкая стрелка на старинном циферблате. Юн вылезал из спальника только по нужде. Он дремал, мечтал, наблюдал за кругами орла. Никто его не искал.
На третье утро облачная вата серой пеной легла на горы и воду и похоронила под собой все. Наверно, одежду его смыло и прибило ко дну. Орлы улетали и прилетали; он пробовал сосчитать их. Изредка что-то жевал или пил кофе, грея его на кусках дерева от старого кожуха. Все это время он был хоть и не в помраке, но и не в себе. Желанный покой так и не наступил.
На четвертый день к ужину ветер донес звук. Похожий на собачий лай. Он настроил бинокль – бесконечная белая равнина неподвижно лежала перед ним. Кое-где она была испещрена пятнами серо-черных валунов и матовыми слюдинками замерзших озер, а дальше, насколько мог видеть глаз, отливало сталью море. Ни красок, ни движения. И никаких собак, естественно.
Однако лай раздался снова. Он коснулся его слуха – настоящий, режущий – засел в ушах. Юн откинул крышку на домике и выглянул наружу. Пусто. Зябко. Они никогда его не найдут. Пусто, как в глазах старика Нильса, забывшего все свои байки. И ему не понять и не узнать, что было, а чего не было.